СТРУКТУРНО-АНАЛИТИЧЕСКИЙ ПОДХОД В ТЕРАПИИ
создание документов онлайн
Документы и бланки онлайн

Обследовать

СТРУКТУРНО-АНАЛИТИЧЕСКИЙ ПОДХОД В ТЕРАПИИ

психиатрия



Отправить его в другом документе СТРУКТУРНО-АНАЛИТИЧЕСКИЙ ПОДХОД В ТЕРАПИИ Hits:



дтхзйе дплхнеофщ

ПЕРВЫЕ ЗАМЕЧАНИЯ ПО ВОПРОСУ СОПРОТИВЛЕНИЯ
СИМВОЛИЧЕСКИЙ ПОРЯДОК
ZErniCH-ENTWICKEUJNGSGESCHICHTE
ВОЛК! ВОЛК!
ВВЕДЕНИЕ К СООБЩЕНИЮ ЖАНА ИППОЛИТА 'О ПОНЯТИИ VERNEINUNG У ФРЕЙДА' И ОТВЕТНОЕ ВЫСТУПЛЕНИЕ
ТОПИКА ВООБРАЖАЕМОГО
DE LOCUTIONIS SIGNIFICATIONE
СОБСТВЕННОЕ Я И ДРУГОЙ
 

Структурно-аналитический подход в терапии

1. Лакан и постмодернисты

В этой главе я попытаюсь изложить основные принци­пы структурного психоанализа Ж. Лакана. Точнее, свое понимание лакановской теории и возможностей ее при­ложения в терапевтической работе. В полной мере осо­знавая собственные ограничения, я все же хочу привлечь внимание отечественных психотерапевтов к парадигме, существенно отличающейся от классической. Предлагае­мые Лаканом и его школой методы сокращают время, не­обходимое для анализа, и позволяют получить необычные результаты. Конечно, пересказ лакановской теории будет несколько упрощенным, но другого способа излагать по-настоящему сложные идеи пока что не придумали.

Так уж повелось, что немногие российские специалис­ты по структурному психоанализу (прежде всего Н.С. Автономова) неоднократно подчеркивали недоступность лакановского подхода — высокую сложность теории, невозможность полноценного знакомства с практически­ми приложениями, языковые трудности и т.п. Однако в последние годы ситуация изменилась: появились квали­фицированные переводы трудов Лакана [33-36], Россия получила представительство в Ассоциации Фонда Фрейдовского Поля (профессиональное сообщество структур­ных психоаналитиков), да и психологическая культура обрела необходимую степень готовности воспринять тео­рию и практику лакановской школы.

Немалую роль в этих процессах сыграло и знакомство наших ученых с достижениями современного постструк­турализма и постмодернизма. Идеи Лакана трудно понять, не зная работ Р. Барта, Ж. Бодрийяра, Ж. Делеза, Ж. Дерриды, П. Клоссовски, Ю. Кристевой, Ж.-Ф. Лиотара, Ж.-Л. Нанси, М. Фуко и других известных мыслителей последней четверти XX века. Я намеренно переч 646e48jg исляю исключительно французские имена, потому что структур­ный психоанализ — это, помимо всего прочего, очень французская психоаналитическая школа.



Французская философская мысль, вероятно, составля­ет главное "открытие" расширяющегося пространства постсоветского гуманитарного знания. К сожалению, отечественные психологи (в отличие от философов, лите­ратуроведов, лингвистов, социологов) оказались в сторо­не от этого мощного направления. Кроме того, как заме­чает И.М. Чубаров, пониманию структуралистских и постмодернистских идей очень мешает столь свойствен­ное нашей ментальности стремление критиковать, "разоблачать" чужие тексты, особенно необычные или трудные для восприятия:


"Действительно, наша ситуация такова, что не способству­ет никакой передаче кодов, смыслов западной европейской мысли, тем более делезовской. Она всячески препятствует та­кого рода передаче, диалогу. У нас нет того, что в последней делезовской книге (совместно с Гваттари) описано как ситуация общения друзей. В случае обмена мнениями у нас преобладают интонации разоблачения, приговора, даже уничтожения оппонента. У нас нет основы, позволившей бы общаться на уровне какого-то реального соперничества, то есть на yровне экспериментов мысли. А именно это помогло бы нам не только понять Делеза, но и принять его дискурс в нашу ситуацию, в нашу культуру, хоть как-то соотнести с другими работающими здесь способами мысли и письма" [70, с.316].


Тем не менее, отсутствие у большинства отечественных психологов интереса к структурному психоанализу для меня остается трудно объяснимым. Ведь это "выносит" психологическую теорию и практику "за скобки" европейской традиции познания. К. Апель [102] показал, что в истории западной философии можно выделить три периода: онтологический, эпистемологический и лингвистический. По Апелю, онтологический период в философии простирается от Платона до Декарта и связан с интересом к пониманию объектов самих по себе и отсутствием тако­вого к познающему субъекту. Следующий период в фило­софии — эпистемологический — длится от Декарта до Канта. В течение него центральный интерес философии переместился с существования объектов к познающему субъекту или Эго. В философском дискурсе преобладают вопросы сознания и его интенциональности, психологические теории представлены работами У. Джеймса, В. Вундта, гештальт-психологов.

В начале двадцатого века фокус философии сдвинулся на проблему языка, произошел так называемый "лингви­стический поворот", признавший язык первичной сфе­рой философского анализа. На данном этапе знания са­ми по себе становятся объектом, влияние которого необходимо учитывать. Именно в течение этого периода усилиями Л. Витгенштейна и других представителей линг­вистической философии возникают предпосылки для развития структурализма, "вершинкой точкой" которого в психологии и стал психоанализ Лакана.

Благодаря лакановским идеям стало очевидно, что вза­имодействия между объектами, субъектами и языком су­щественны* не только для психоанализа и философии, но и для всех людей в их повседневной обыденной жиз­ни. Психоаналитики заимствуют эти философские пред­ставления и пытаются проработать их в аналитической теории и практике. Мой собственный опыт в данной об­ласти ограничен анализом дискурса и превращением симптома в фантазм.

* Так и хочется сформулировать в духе незабвенной ленинской теории отражения: язык первичен, а сознание — вторично. Именно язык определяет бытие, а сознание - всего лишь эпифеномен "поля речи и языка".


В этой главе я хочу остановиться не столько на методах и приемах структурного анализа психотерапевтического дискурса, общие принципы которого подробно описаны в других работах [см. 23, 27] и в конце данной книги, сколь­ко на специфическом для лакановского психоанализа приеме — конструировании фантазма. Фантазм — совершенно уникальный психический феномен, значение которого для психотерапии трудно переоценить. Использо­вание фантазмов — их создание, разыгрывание или "развинчивание" — столь же часто используется в практике терапии, как и метафорическая коммуникация. Причем это делают не только психоаналитики — трудно назвать школу или подход, свободные от фантазматических пред­ставлений. И в то же время о фантазме почти никто (за исключением, может быть, постъюнгианцев) не говорит и не пишет.

Для того, чтобы у читателя сложилось правильное представление о фантазматическом характере некоторых форм психотерапевтической работы, придется изложить основные положения Лакана, касающиеся структуры и функций психического. По мере необходимости будут кратко пересказаны и другие постмодернистские идеи и представления — разумеется, в той степени, в какой мне удалось их понять. В процессе письма я все время помни­ла, что "в силу исключительной сложности понятий, которыми в данной области приходится оперировать, вся­кий, высказывающий в ней свое суждение, рискует обнаружить истинный масштаб своих умственных спо­собностей" [36, с.9].

2. Регистры психики

Начнем с основных положений Лакана, касающихся строения и работы психики. Последняя включает три ре­гистра — Реальное, Воображаемое и Символическое. Их удобно рассматривать в качестве трех измерений* чело­веческой жизни — экзистенциального (чувственный опыт), феноменологического (индивидуальное сознание) и структурного (социальные отношения). Во фрейдовской теории аналогичное разделение на Оно, Я и Сверх-Я сде­лано па основе различия между чисто инстинктивными ощущениями (Ид), осознаваемыми переживаниями (Эго) и социальными устоями (Супер-эго).

* Намного раньше сходные идеи развивал известный американский философ Чарльз Сандерс Пирс [119], предложивший описывать прагматику человеческой жизни при помощи очень похожих категорий Первичности, Вторичности и Третичности.


Разумеется, соответствие между фрейдовскими катего­риями и регистрами структурного психоанализа весьма приблизительное. Многообразие психических явлений, как индивидуальных, так и коллективных, невозможно втиснуть в жесткие рамки даже самой совершенной клас­сификационной схемы. Такие феномены, как инсайт, сновидение, трансперсональные переживания, синхрони-стичность, вообще трудно описывать на языке отдельно взятой психологической теории (не говоря уже о том, что, скажем, теория деятельности для этого совершенно на подходит — она хорошо вскрывает сущность навыков и умений, но практически беспомощна перед фантазмом или архетипическим образом мира). Понимание относи­тельности, приблизительного характера любого описа­ния, представление о том, что любая отрасль научного знания оперирует своими рассказами (recit), созданными по определенным правилам, и есть то, что Ж.-Ф. Лиотар называет "состоянием постмодерна" [116].

В духе постмодернистских представлений, т.е. с уче­том того, что любой рассказ (ведется ли он от имени Фрейда, Лакана, Юнга или А.Н. Леонтьева) руководству­ется собственными критериями истинности и точности, основные описательные категории глубинной психологии удобно соотнести друг с другом следующим образом:


Измерение

Подход

Экзистен­циальное


Феноменоло­гическое


Структурное


Классический психоанализ

Ид (Оно)


Это (Я)


Супер-эго

(Сверх-Я)

Структурный психоанализ

Реальное


Воображаемое


Символическое


Аналитическая психология

Инстинкты

Комплексы

Эго


Самость

Архетипы


Реальное — это доязыковое бессознательное, "до-опыт­ный опыт", нечто невыразимое, исконное, неизгладимое. Это недоступный именованию хаос впечатлений, ощуще­ний, состояний, влечений и чувств, в котором живет но­ворожденный младенец до того времени, когда под контролем взрослых, под влиянием культуры и при участии языка он научается, наконец, выражать свои переживания с помощью специально усвоенных семиотических (знако­вых) средств — жестов, осмысленных слогов, слов-наиме­нований, слов-понятий и культурных образцов поведе­ния. Реальное у Лакана, как и у Фрейда, — изначально телесно-сексуальное, нечто бесформенное и аморфное. Оно постепенно осознается в форме целостного образа в возрасте полутора лет.

Момент такого осознания, стадия зеркала (la stade ail miroir) — один из важнейших этапов формирования лич­ности*. Начальная точка этого процесса описывается Лаканом как усвоение образа собственного тела. Функция стадии зеркала заключается в установлении связей между организмом и его реальностью. На этой стадии формиру­ется регистр Воображаемого, Я (эго) — как инстанции, в которой субъект себя отчуждает.

* Kак и большинство психоаналитиков, Лакан почти не пользуется этим словом, предпочитая термин "субъект". Отношения "субъект-Другой" cоставляют основную экзистенциальную дихотомию человеческого существования.


В отличие от большинства психоаналитиков Лакан считает эго, сознательное представление человека о себе, мнимой, воображаемой сущностью. Он рассматривает эго как сумму всех психологических защит и сопротивлений, свойственных индивиду, как некую вымышленную кон­струкцию, иллюзорный образ, указывая на который, субъект говорит: "Это я". Произнося эту фразу перед зер­калом, малыш (а позже и взрослый) указывает в действительности не на, а от себя, на целостную и завершенную иллюзию своего тела. Так формируется основополагающее заблуждение человеческого сознания: представление о том, что подлинная природа и сущность желаний и влечений субъекта доступна рациональному познанию и пониманию.

Это изначальное отчуждение составляет, по Лакану, первичный опыт, лежащий в основе воображаемого нарциссического отношения человека к собственному Я. "Стадия зеркала, — пишет он, — представляет собой дра­му, стремящуюся от несостоятельности к опережению — драму, которая фабрикует для субъекта, попавшегося на приманку пространственной идентификации, череду фантазмов, открывающуюся расчлененным образом тела, а завершающуюся формой его целостности, которую мы назовем ортопедической, и облачением, наконец, в ту броню отчуждающей идентичности, чья жесткая структу­ра и предопределит собой все дальнейшее его умственное развитие" [33, с. 11]. Как видим, развитие сознания у Ла­кана не продолжает или дополняет бессознательное су­ществование ребенка, но противостоит ему как нечто ил­люзорное, ирреальное, воображаемое.

Психотерапевты часто сталкиваются с воображаемым самопредъявлением. Мнимая природа собственного Я, которое люди демонстрируют друг другу в интимно-лич­ностном общении или в социально значимых ситуаци­ях, — типичный источник многих трудностей и психоло­гических проблем. Однако действительные сложности, обусловленные воображаемым существованием личнос­ти, лежат намного глубже.

Дело в том, что отчуждение от Реального чаще всего за­трагивает ситуацию удовлетворения потребностей, в том числе и тех, что связаны с самостью (сэлф-потребности, см. ранее, с. 182). "Ложная самость" интенсивно поддер­живает себя за счет действий и поступков, рассчитанных на восхищение аудитории, а подлинные экзистенциальные потребности не просто фрустрируются, но все реже и реже дают о себе знать — с каждым актом воображаемого самоконституирования человек отдаляется от своей настоящей природы. Хорошим примером является описанный мекси­канским поэтом и критиком Oктавиo Пасом дохляк — мар­гинальный тип личности латиноамериканца, не сумевшего ни интегрироваться в американскую культуру, ни сохра­нить собственную этнокультурную идентичность*.

* Очерк О. Паса называется "Дохляк и другие крайности" [см. 50].


Размышляя над этим и другими литературными приме­рами воображаемого конституирования, я поняла, что представить конкретные описания терапии в рамках данной проблемы очень сложно. Налицо классический па­радокс: воображаемое самоконституирование (в своей раз­витой форме) исключает обращение за психотерапевтической помощью, и наоборот — признание необходимости последней (а, значит, того факта, что в жизни не все так уж хорошо) способствует разрушению данного паттерна поведения. Настоящие "воображалы" никогда не призна­ются в этом ни себе, ни другим.

Люди, страдающие от засилья Воображаемого, засоряю­щие Воображаемым свое и чужое жизненное пространст­во, воспринимаются окружающими очень специфически. Они и раздражают (своей агрессивной неадекватностью, примитивно завышенной самооценкой), и в то же время вызывают жалость и желание помочь. А помогать без за­проса не принято, да и нельзя. Кроме того, ситуация самораскрытия для таких лиц — предельно дискомфортная, особенно в случаях, когда собеседник является человеком проницательным.

Одним словом, остается позаимствовать изображение данного феномена в литературе. Вот как описывает свое­го дохляка Октавио Пас:


"Их отличает какой-то опасливый и взбудораженный вид — вид людей, переодетых в чужое и боящихся посторон­него взгляда, который может их вдруг раздеть, пустить наги­шом. Разговаривая с ними, я понял, что настроение у них — вроде маятника, потерявшего ритм и болтающегося теперь, не жалея сил, то туда, то сюда. Такое вот состояние духа — или уж, точней, полное его отсутствие — и породило тех, к кому приклеилось слово «дохляк».

Неспособные усвоить окружающую цивилизацию, кото­рая, со своей стороны, их попросту выталкивает, дохляки не придумали иного способа противостоять всеобщей враждеб­ности, чем обостренное самоутверждение... Дохляк знает, что высовываться опасно, что его поступки раздражают общест­во, — наплевать, он как будто сам ищет травли, манит пре­следователей, нарывается на скандал... Безответный и пре­зрительный, дохляк не мешает все этим чувствам сгущаться, пика они, к его болезненному удовлетворению, не выплес­нутся в драку у стойки, налет или вспышку сокрушительной злобы. И тогда, в минуту затравленности, он находит себя, свое подлинное Я, свою неприкрытую суть, удел парии, человека, который — никто" [50, с.11-14].


Тут схвачена очень характерная для обилия Вообража­емого особенность — саморазрушительные тенденции, то, что в психоаналитической классификации называется аутодеструктивной (self-defeating) личностью. Какая же связь между Воображаемым и агрессией извне?

В конце 70-х годов, уточняя ряд конкретных аспектов своей теории, связанных с психозами и социально-пси­хопатическим поведением, Лакан предложил еще одно понятие со сходной семантикой — кажущееся (нарочи­тое) — по-французски semblant. Этим словом принято обозначать все, что субъект делает невзаправду, понарош­ку и, хорошо понимая "невсамделишность" полученного результата* (будь то научный результат, социальный ри­туал или собственный имидж), яростно требует от окру­жающих его уважения и признания.

* Интересно, что создание концепции кажущегося совпало по време­ни с острыми разногласиями между Лаканом и сторонниками клас­сического направления. В ряде статей (например, "Варианты образ­цовою лечения"), написанных много раньше 1968 г., Лакан очень язвительно клеймит "правоверных фрейдистов" за кажущиеся успе­хи в терапии и дутый личный авторитет.


Посягательство на кажущееся вызывает взрыв негодо­вания. В равной степени чужое кажущееся выглядит по­кушением на собственные "мнимости", делает уязвимым воображаемое самоконституирование как таковое. Имен­но этот момент отражен в тексте Октавио Паса.

Следует заметить, что расхожие, общепринятые пред­ставления о природе собственного Я в истории психоана­лиза пересматривались не однажды. Достаточно револю­ционными для своего времени были взгляды на Эго, изложенные Фрейдом в работе "Введение в нарцис­сизм" (1914). Через двадцать лет защитная функция Я была подробно описана Анной Фрейд и, наконец, лакановский психоанализ выразил свою точку зрения в экс­тремальной форме: наше собственное Я, мыслящий субъ­ект (cogifo) есть иллюзия разума, созданная им в попытке защититься, ускользнуть от воплощения своей подлин­ной экзистенциальной природы.

Классический психоанализ еще позволяет сохранить представление о Я как о некоторой оболочке или коконе, защитной поверхности, работающей одновременно на два фронта — против травм, причиняемых внешним ми­ром, и против побуждений, идущих изнутри самого чело­века. Лакан в своей теории исходит из того, что Вообра­жаемая природа Я создается другими людьми и навязывается индивиду в том возрасте, когда он еще не способен ни критически относиться к своему восприя­тию, ни сосредоточиться на осознании собственных вну­тренних импульсов. Одним словом, наше Я — нечто сов­сем другое, вовсе не то, чем мы его привыкли считать:


"Чем дальше следуем мы за мыслью Фрейда на третьем этапе его творчества, тем яснее предстает у него Я в качест­ве миража, в качестве суммы идентификаций. Конечно, Я действительно располагается в месте того достаточно бедно­го синтетического образования, к которому субъект сводится в собственном о себе представлении, но оно в то же время являет собой и нечто иное, оно находится и в другом месте, оно имеет и другой источник" [35, с. 297, курсив мой — Н.К.].


Крылатое выражение Артюра Рембо "Я — это Другой" часто фигурирует в роли своеобразной эмблемы взглядов Лакана. Кто же этот Другой, или, на языке признанного мастера литературы нонсенса Эдварда Лира, — мнезнакомец, ты кто?

Лакан говорит о дискурсивной природе Другого. Он исходит из того, что место Другого — общепринятые формы речевой практики, дискурс большинства, способы выраже­ния (артикуляции) Реального, предлагаемые языком и культурой. Общее пространство культуры, "русла возмож­ной речи", выстраивающие универсум человеческого бы­тия, образуют третий регистр психики, Символическое.

Символическое — это структурный уровень языка и социальных отношений. На этом уровне субъект больше не является Бытием-в-себе (Реальным) или Бытием-для-Себя (Воображаемым), а скорее — Бытием-для-других. Символическое формируется на фаллической стадии развития. Узловым моментом является исходная эдипова ситуация, от которой зависят первые формы социальных взаимодействий ребенка. Сама природа Символического состоит в том, что это структурирующее начало, некий порядок, место культуры, где осознаются и распутывают­ся "судьбы влечений". Структурированное, упорядочен­ное бессознательное (желания Реального) обретает сим­волические формы для выражения, или, в терминологии Лакана, невыразимая реальность бессознательного, озна­чаемое, находит для себя означающее.

Пожалуй, одним из самых темных (и часто поэтому толкуемых превратно) мест лакановской теории является связь между Воображаемым (Я) и Символическим, име­ющая природу смерти. В отличие от Воображаемого субъ­екта (отчуждающей иллюзии, набора идентификаций), субъект Реального, по Лакану, есть субъект, испещрен­ный зияниями — провалами, отверстиями бесконечных полиморфных беспредметных желаний, желаний sui generis, "нехватки ничто". Этот бессознательный субъект обретает [ощущение] себя в моменты Символического означивания желаний, противоположные по своей при­роде Воображаемому удовлетворению. Для личностного Я восприятие таких моментов маркировано удовольстви­ем, однако последнее слишком часто повергается вытес­нению, на месте которого остается аффект. Страх смерти (не рационализированные Воображаемые представления типа "вот-умру-тогда-пожалеете!", а подлинный смерт­ный ужас) — аффект, помечающий главное зияние, ту са­мую "нехватку ничто", которая и составляет экзистенци­альную основу нашего Бытия -к-смерти*.

* По выражению Хайдеггера.


Может быть, для лучшего понимания стоит обратиться к первоисточнику. Лакан писал об этом неоднократно; нижеследующий текст — это прямое разъяснение данно­го тезиса, ответ участнице семинара на вопрос о связи между Я и смертью:


"Как определить место Я по отношению к общей речевой практике и тому, что лежит по ту сторону принципа удовольст­вия?... В конечном счете, между субъектом-индивидом, с одной стороны, и субъектом, смещенным по отношению к центру, субъектом по ту сторону субъекта, субъектом бессознательного, с другой, устанавливаются своего рода зеркальные отношения.

Само Я является лишь одним из элементов той общей для всех речи, которая и есть речь бессознательная. Именно в качестве самого себя, в качестве образа, включено оно в цепоч­ку символов. Оно представляет собой необходимый элемент введения реальности символической в реальность субъекта, оно связано с зиянием, которое налицо в субъекте с самого начала. В этом, первоначальном своем смысле оно оказывает­ся в жизни человеческого субъекта ближайшей, интимнейшей и самой доступной формой, в которой является ему смерть.

Связь между собственным Я и смертью исключительно тесна, так как собственное Я представляет собой точку пере­сечения между общей для всех речью, в плену у которой ока­зывается отчужденный субъект, с одной стороны, и психологической реальностью этого субъекта, с другой.

Воображаемые связи у человека искажены, ибо в них воз­никает то зияние, посредством которого обнаруживает свое присутствие смерть. Мир символа, в самой основе которого лежит явление настойчивого повторения, является для субъ­екта отчуждающим — точнее говоря, он служит причиной то­го, что реализует себя субъект лишь там, где его нет, и что истина его всегда в какой-то части от него скрыта. Я лежит на пересечении того и другого" [35, с.298-299].


Мне пришлось привести весьма обширную цитату, что­бы продемонстрировать не только сложную диалектику оз­начивания желаний Реального в Символическом регистре, но и преемственность между идеями Лакана и мыслями Фрейда, изложенными в книге "По ту сторону принципа удовольствия". Эта работа, относящаяся к третьему, наи­более зрелому периоду научного творчества великого пси­холога, не может похвастаться такой популярностью у практикующих аналитиков, как "Я и Оно" или "Три очер­ка по теории сексуальности". Может быть, потому, что в ней Фрейд весьма осторожно, если не сказать — скептиче­ски, относится к возможностям психоанализа как метода лечения глубоких психических расстройств. "Все дело в том, что глубоко вытесненное не возвращается," — гово­рил Фрейд. "Если за именуемым что-то есть, то оно не именуемо. И в силу неименуемости своей (во всех оттенках смысла, которые в слове этом можно расслышать) сближается с неименуемым по преимуществу — со смер­тью," — вторит ему Лакан [35, с.301].

Но вернемся к Символическому. Несколько упрощая, можно считать, что на первичном уровне, в Реальном, психическое развитие определяется экзистенциальными категориями аффекта и чувственного опыта. Далее, на уровне Воображаемого, феноменология сознания превра­щает чувственный опыт субъекта в идеальный образ самого себя, и, наконец, на Символическом уровне социальных отношений основной упор делается на отноше­ния между субъектом и другими людьми.

С развитием Символического несмышленый младенец становится другим. Точнее, попадает под власть Другого. Для обозначения человека в структурном психоанализе ис­пользуется понятие "субъект". Субъект у Лакана — это че­ловек, субъект психики и одновременно индивидуальная личность, субъект деятельности, восприятия и осмысления действительности. Другой — это субъект бессознательного, для которого регистр Реального является естественным и привычным, а Воображаемого не существует вовсе (или, по крайней мере, оно не принимается во внимание).

Другой — это иной, инакомыслящий, видящий, чувст­вующий. Это ключевое понятие в европейской философии второй половины XX века, в частности, в постмодернизме. У Лакана Другой определяется строго психоаналитически, как источник (и одновременно результат) процессов вы­теснения и сопротивления. Я и Другой диалектически связаны между собой, а истоки этой связи коренятся в невозможности осознать и принять истину своего существо­вания (Реальное). Лакан пишет: "Референтом собственно­го Я является Другой. Собственное Я устанавливается в отнесенности к Другому. Оно является его коррелятом. Уровень, на котором происходит переживание Другого, в точности определяет уровень, на котором, буквально, для субъекта существует собственное Я" [34, с.69].

Иными словами, формирование (конституирование) субъекта вбирает различные типы опыта его события с Другим. Хочу привести пример такого события, экстре­мальной жизненной ситуации, в которой взаимодействие с Другим заложило основы экзистенциального мировос­приятия личности. Этот случай из практики произошел вo время работы обучающего семинара по глубинной психологии, после лекции, на которой обсуждалась лакановская трактовка симптома и фантазма. Анализ в каче­стве ко-терапевтов проводили две участницы семинара, а я сопровождала терапию супервизорским комментарием.

Клиентка (назову ее Айше) — молодая женщина лет двадцати пяти. Свою проблему она сформулировала как систематические трудности в чтении выразительных ми­мических реакций при общении с незнакомыми людьми. Если мало знакомый значимый человек (преподаватель вуза, руководитель) в разговоре с Айше проявляет живую мимику, то она сразу теряется, испытывает речевые за­труднения и переживает сильный страх. Сама клиентка рассказывает об этом так (сохранены авторские особен­ности речи — слегка неправильный русский язык):

Айше: Я ничего не понимаю. Если человек говорит, вол­нуется, хмурит брови или смотрит на меня — очень боюсь, от страха забываю, что надо сказать. Даже если учила и все знаю, я думаю, он сердится. Даже необязательно, чтобы кричал — если смотрит строго и молчит, тоже страшно. А когда задает вопросы — я их совсем не понимаю, боюсь переспросить, даже посмотреть на человека.

После пятиминутного обсуждения проблемы и нескольких попыток разъяснить Айше, что в такой ситуа­ции нечего бояться, она рассказала следующую историю:


Айше: Когда мне было 4 года, однажды вечером, когда уже темнело, я шла мимо разрушенных домов, и один че­ловек (это был молодой парень, высокий, с черными во­лосами) сказал мне: "Пойдем, я тебе что-то покажу". Я не хотела, но он взял меня за руку и завел в полутемный под­вал. Там плохо пахло, а на стенах были какие-то рисунки. Этот парень говорит: "Посмотри!", но было плохо видно. А потом он сказал: "Я хочу, чтобы ты плакала, мне нравится, когда дети плачут". А я сказала: "Не буду плакать", и тогда он стал меня пугать. Начал что-то быстро и громко говорить, кричал, смотрел на меня. Я видела его лицо, очень боялась, но все равно не заплакала.

Тогда он схватил меня за волосы и ударил об стенку, но я решила, что не буду плакать, и не плакала. Я пони­мала, что он нарочно пугал — то смеялся, то кричал на меня. А потом достал из кармана нож или бритву, что-то блестящее, было плохо видно, и стал резать себе лицо и руки. Кажется, разрезал бровь или веко (показывает на себе), сделал порез на щеке, а потом разрезал на руке ве­ну, потекла кровь, и он этой кровью пытался рисовать на стене что-то. Я тогда поняла, что эти картины нарисова­ны кровью, и запах тоже крови. Он упал, закричал, по­пытался встать, а я убежала, сильно испугалась. Родите­лям ничего не сказала, сказала, что упала на лестнице в темноте, они меня поругали, чтоб я вечером не ходила, где не надо.

Я после этого несколько лет плохо говорила по-русски, но случай на всю жизнь запомнила. Вот, например, я сов­сем не ем мясо, не могу даже смотреть на сырое мясо, по­тому что в нем кровь. Я потом, когда выросла (мне лет 14 было), стала нарочно ходить вечером одна, надеялась его встретить. Потому что боялась, что он там умер, в подва­ле, из-за этого. Я стала интересоваться абстрактной живо­писью, всегда на выставки хожу, читаю о ней книги. Те картины на стенах, мне кажется, были абстрактными.

Случай этот я никому никогда не рассказывала, сама пыталась понять. После школы пошла санитаркой в опе­рационную, хотела понять, как хирург режет человека и все равно добро делает. Хотя и крови боялась, но работа­ла почти год. (Пауза. Явно Айше пытается высказать связь между детской травмой и своей нынешней жизнью). Я из-за этого с людьми теперь почти не спорю и не ссо­рюсь, никогда другого человека не обвиняю, а хочу его понять. Вот недавно мы с подругой разговаривали, она на меня обиделась, потому что не поняла. А я на нее обиде­лась, что она не понимает. И сразу почувствовала себя виноватой, понимаете? Я очень хочу людей понять, по­этому пошла на психологию. И мне трудно, когда я чело­века не понимаю, страшно. Такая проблема у меня.


Во время рассказа Айше стояла абсолютная тишина, все напряженно слушали и сопереживали. ("Создалось впечатление, как будто пересказывается фильм гениаль­ного режиссера", — говорили позже участники семинара). Экзистенциальный статус ситуации был столь очевидным, что начинающие ко-терапевты в своем стремлении по­мочь забыли о привычных опасениях, связанных с недо­статочным уровнем собственных психотерапевтических навыков и умений. Они сразу попытались прояснить связь между непониманием маленькой Айше действий маньяка и актуальной проблемой взрослой женщины.

В ходе работы стало понятно, что Айше идентифици­рует выразительную мимику незнакомого собеседника с угрожающим поведением маньяка, гримасы и крик которого навсегда "впечатались" в опыт клиентки, образовав специфическую матрицу, структурирующую сложности межличностного взаимодействия. Одна из ко-терапевтов, мать двоих маленьких детей, заняла непримиримую осуждающую позицию, в рамках которой пыталась жа­леть и утешать Айше, резко критикуя поведение парня, "по вине которого произошел весь этот ужас".

Не отрицая ужасный и травмирующий характер эпизо­да, Айше воспротивилась идее виновности маньяка. В хо­де диалога с первым ко-терапевтом стало очевидно, что виноватой она считает себя, и вина эта носит экзистенциальный характер, поскольку Айше в течение жизни много раз пыталась искупить ее и пришла к убеждению, что ис­купление невозможно. Одновременно стало понятно, по­чему сам рассказ о случившемся имел столь выраженный катартический эффект. Вот фрагменты этого диалога:


Т (терапевт): Айше, Вы понимаете, что он, возможно, хотел убить Вас?

Айше: Не знаю. Я потом, когда выросла, много думала — зачем он меня позвал в этот подвал? Может быть, если бы я посмотрела на те картины, он бы не стал себя резать. Я очень хотела его встретить, потому что боялась, что он умер там, в подвале, из-за меня. Столько крови...

Т: Ведь Вы испугались, особенно когда он достал нож. Он мог Вас зарезать, изнасиловать — все, что угодно, мо­жет сделать ненормальный человек с маленькой девочкой.

Айше: Но он порезал себя, потому что я его не поняла, даже не захотела посмотреть. Эти картины были для не­го очень важными, он специально искал, кто может их понять. Наверное, поэтому он позвал маленькую девоч­ку, что его взрослые не понимали. Он надеялся — может, дети поймут.

Т: А зачем он заставлял Вас плакать?

Айше: Он сам заплакал, когда упал. Я только потом по­няла, что он рисовал эти картины своей кровью и плакал, что они никому не интересны, никому не нужны. Я бы хотела иметь у себя дома абстрактные картины. Просила одну свою подругу, художницу, нарисовать так. Я бы ку­пила такую картину за любые деньги, не пожалела бы.


Второй ко-терапевт пытался проверить догадку о том, не связан ли страх в общении у взрослой Айше с ужасом, испытанным ею в детстве:


Т: Ты тогда сильно испугалась, когда он кричал и де­лал гримасы. Поэтому и сейчас боишься, когда собесед­ник жестикулирует и громко говорит?

Айше: Да, и теперь я боюсь, если человек, мужчина, высокого роста и с черными волосами. Я долго привык­нуть не могу, должно пройти полгода, год, пока не при­выкну.

Т: То есть ты боишься собеседников и черноволосых мужчин, как того маньяка? Боишься, что они могут при­чинить тебе вред?

Айше: Нет. Я сейчас расскажу, как на самом деле. Я не боюсь, что он мне плохо сделает, я боюсь, что его не пой­му. Я в детстве много думала, что с тем художником по­том стало. Я не боялась, что он меня убьет, а что он сам умрет. Поэтому ходила вечером, хотела его встретить, увидеть, что он живой. И сейчас не человека боюсь, а что не пойму, как тогда, в детстве. Из-за этого может очень плохо быть людям. Я всегда хочу понять, потому что это самое плохое — когда человека не понимают.


Терапевт в замешательстве обращается к супервизору и группе:


Т: Я сама ничего не могу понять. Такое ощущение, что Айше этого маньяка не боится, а жалеет. Как будто она даже сейчас не понимает, чем все могло кончиться. (Под­ключается второй ко-терапевт): А какое описывает виктимное поведение! В четырнадцать лет ходила по вечерам одна, надеясь встретить маньяка.

Айше: Его никто не понимал, не хотели смотреть его картины, поэтому он стал таким. Конечно, мне его жал­ко. Он себя так ужасно порезал, а я никому тогда не ска­зала. Если бы рассказала, могли бы его спасти. Пусть да­же в тюрьму посадили, но человек бы живой остался. Я понимаю, что маленькая не виновата была, и все равно знаю, что виновата. Я боялась, что родители будут ругать, а он, может, умер там, в подвале.


Догадка ко-терапевтов о том, что причиной проблемы клиентки является бессознательный страх, пережитый в детстве, оказалась не совсем верной. Привычные психо­аналитические представления о вытеснении, проекции неосознанного и непроработанного страха мешали понять экзистенциальную природу вины, испытываемой Айше, и вторичности чувства страха, связанного с этой виной и обусловленного ею. Супервизор мог бы дать более точную интерпретацию, однако тут возникла еще одна проблема, cвязанная с обучающим характером работы семинара.

Дело в том, что в качестве ко-терапевтов на сей раз вы­ступали студенты с высокой тревожностью по поводу своих терапевтических способностей и умений. Если бы я сама продолжила работу с клиенткой, ко-терапевты восприняли бы это не просто как неудачу, но, скорее все­го, как полный крах собственных усилий. В то же время успех в оказании помощи Айше рассматривался бы ими как незаурядное достижение. Он мог стать настоящей инициацией, и не только для двух участников, но для всей группы, большинство членов которой поглядывало на меня, ожидая вмешательства "настоящего профессионала". Напряжение, и без того высокое, все возрастало. Поэтому я поступила так:


С (супервизор): Давайте попробуем разобраться в под­линной природе проблемы, а также в том, как эта приро­да связана с ситуацией терапии. Айше не понимает выра­зительной мимики, в детстве она не поняла картин и поведения высокого черноволосого парня. Ко-терапевты не понимают ее восприятия травмирующего эпизода и поэтому не понимают, как помочь Айше. Если Айше пой­мет их трудности, терапевты поймут, в чем заключается помощь. И тогда будут решены сразу две проблемы: та, о которой рассказывает Айше, и проблема самих терапев­тов — они станут более уверенными в своих профессио­нальных возможностях.

Таким образом, перед ко-терапевтами встала та же про­блема экзистенциального понимания, которую пыталась решать в течение жизни их клиентка. Именно страх не по­нять другого человека, экзистенциальная вина перед "ху­дожником" (Айше не случайно называет его так), а не страх перед маньяком, страх насилия, лежит в основе труд­ностей клиентки. Этот страх преобразован теперь в задачу объяснить другому свой внутренний мир, глубинную при­роду переживаний. Терапевты знают, что если они поймут Айше, то тем самым поймут, что делать дальше и преодо­леют свой собственный страх непонимания операциональ­ной стороны психотерапевтического воздействия.

Посовещавшись, ко-терапевты (соответственно первый обозначен ПТ, и второй — ВТ) пробуют снова:


ВТ: Мы не можем понять чего-то очень для тебя важ­ного, Айше, хотя и очень стараемся. Что-то от нас ус­кользает.

ПТ: Что-то важное для Вас, а для нас, наверное, вто­ростепенное, я так думаю.

ВТ: Что было самым важным тогда, в детстве?

Айше: Эти картины на стенах. Если бы я их посмотре­ла, все, может быть, было бы по-другому.

С (обращаясь к ко-терапевтам): А для Вас что в рассказе Айше самое важное, самое главное?

ПТ: Ну, сам рассказ... он такой, мороз по коже.

ВТ: Не каждый клиент переживает в детстве эпизод встречи с маньяком.

С: Для Айше этот страшный эпизод — встреча с худож­ником, а для большинства присутствующих — рассказ о встрече с маньяком. Продумайте, почему возникло такое отличие?


Оба терапевта, наконец, понимают Айше и ее видение ситуации:


ВТ: Ты не виновата, что не рассмотрела картины тогда! Любой четырехлетний ребенок просто испугался бы, и все.

ПТ: Да и что можно понять в абстрактной картине в четыре года!

ВТ: Раз ты не поняла тогда, то сейчас ты как бы запре­щаешь себе понимать мимику — из-за того, что в детстве мимика этого парня помешала тебе понять его картины.

ПТ: Но сейчас Вы это поняли? Вы согласны с нами?

Айше: Да, наверное.

ПТ: Если Вы сейчас поняли, что в детстве были ни в чем не виноваты, то, значит. Вы поняли все, чего не по­нимали раньше в этой ситуации — и тогда, в детстве, и сейчас, когда о ней думали.

ВТ: Теперь ты поняла все про ту встречу — и можешь не бояться больше. Можешь не бояться, а понимать!

Заключительные слова клиентки показывают, что смо­делированное ко-терапевтами разрешение (проблемы) че­рез понимание (происшедшего в детстве) есть действи­тельно разрешение понимать:

Айше: Я думаю так, что теперь понятно. Я не могла об этом случае никому рассказать — боялась, что меня не поймут, осудят. То есть что другие люди будут как я тог­да — не захотят прислушаться ко мне, присмотреться. Но если люди меня не поняли — они не виноваты, я не ста­ну сердиться. И я не виновата, если кого-нибудь не пой­му. Просто надо стараться больше понимать, и не осуж­дать никого, если не получается.

ВТ: Когда я поняла Айше, я не только поняла, в чем ее проблема, но и в чем моя тоже. Так что мы квиты — она помогла мне, а я ей.

ПТ: Ее проблема решилась, когда она поняла, что мы ее поняли. Теперь она сможет понимать и дальше.

Айше: Да, я согласна. Все правильно, спасибо большое.


Анализируя этот случай, можно выделить два взаимо­связанных между собой аспекта, над которыми стоит по­размышлять. Первый — способ взаимодействия Айше с парнем, которого она называет художником, и второй — способ переработки детской травмы. Начну со второго как более наглядного и лучше отраженного в ходе тера­певтической работы. Айше восприняла и поняла встре­ченного субъекта как экзистенциального Другого, она не стала (или не смогла) маркировать его в качестве манья­ка, насильника, психопата.

Поведение черноволосого юноши можно рассматри­вать как адресное. Айше — адресат, получившие своеоб­разное послание от Другого, означенного как художник. Девочка, хотя и была сильно испугана, пыталась понять странного человека. Экзистенциальная природа понима­ния проявилась в том, что для Айше ведущими концеп­тами, организовавшими восприятие Другого, стали оди­ночество творца, трагизм непризнания, скорбь. Вполне возможно, что окажись на ее месте человек, восприняв­ший ситуацию как эпизод встречи с маньяком, последняя закончилась бы намного хуже.

Ко-терапевты правильно рассматривали основную проблему Айше (непонимание мимики) как результат пе­реработки детской травмы. Они ошиблись лишь в пони­мании того, какая это травма — ущерб, но ущерб, нане­сенный себе (а не другим). Другие не поняты, а не неправые. Когда стало понятно, то наступил момент ут­верждения экзистенциального статуса себя как способной к пониманию Другого. И действительно, Айше в общении очень эмпатийна, человечна, стремится понять людей, встав на их точку зрения. Она производит впечатление совсем не эгоистичного человека, доброго и участливого.

Удивительно, что к экзистенциальному пониманию оказалась способна маленькая четырехлетняя девочка. Хотя, с другой стороны, именно ребенок, не обладающий запасом общепринятых социальных стереотипов воспри­ятия, смог понять Другого, а не только испугаться.

Это пример показывает, что бессознательный Другой (субъект бессознательного) может захватить контроль над сложной жизненной ситуацией и вполне успешно спра­виться с ней. Ведь Другой — это еще и некая персонифи­кация Символического. Формирование личности, ее конституирование всегда происходит "перед лицом Другого". Социокультурная реальность является для бессознатель­ного субъекта главным источником означающих и цели­ком определяет процесс означивания. Символический Другой, понимаемый как субъект бессознательного, до­полнительный к сознаваемым намерениям и интенциям личности, ее глубинное альтер-эго, оказывается вопло­щением рафинированных форм социальности, а выра­жаемые при его содействии глубоко интимные аспекты внутреннего опыта — укорененными в культурном уни­версуме смыслов и значений. Далее я покажу, что этот парадокс (один из многих у Лакана) является ключевым для терапевтического анализа.

Символический порядок есть условие существования субъекта, но устанавливает этот порядок Другой. Хорошее описание природы Символического Другого дает Рената Салецл:


"В лакановском психоанализе другой — символическая структура, в которую субъект оказывается постоянно вовле­ченным. Эта символическая структура не является позитив­ным социальным фактом, она носит квази-трансцендентный характер и формирует структурирующую рамку нашего вос­приятия реальности. Ее природа нормативна. Ее мир — мир символических правил и кодов. Сама по себе она не принад­лежит психическому уровню: это радикальным образом внешний непсихологический универсум символических кодов, регулирующих наш психический опыт. Ошибочно пытаться как интернализовать Большого Другого и редуцировать его до психологического факта, так и экстернализовать Большого Другого и редуцировать его до институций соци­ально реальности'' [59, с.32].


На эдиповой стадии ребенок учится подчиняться соци­альным нормам и запретам, удовлетворять свои желания в соответствии с правилами культуры. Главную роль в этом процессе социализации играет инстанция, которую Лакан называет "Имя Отца". Отец (в широком смысле этого слова — старший, субъект власти и закона) выпол­няет функцию Символического Другого: упорядочивает действительность и учит ребенка жить в обществе и со­блюдать его законы. Неоформленные, бессознательные желания Реального выражаются и формулируются под влиянием Другого, объясняющего нам, как именно хотеть того, чего хочется.

3. Другой и желание

Мысль о том, что наши желания — не такие уж и на­ши, исконно собственные, может показаться странной. Однако с самого детства родители и воспитатели, равно как и всевозможные связанные с ними интроекты — будь то Имя Отца, Сверх-Я, Я-Идеал или ангел-хранитель — упорно и настойчиво учат ребенка, что он должен хотеть, как правильно выражать (артикулировать) свои желания, и какие желания можно иметь, а какие — нет. Искушен­ный педагог не станет прямо запрещать ребенку недозво­ленные вещи, он мягко заметит, что "хорошие девочки не хотят водиться с грубыми, невоспитанными, плохо оде­тыми драчунами". Показательный диалог приводит в од­ной из своих повестей Сергей Довлатов:


Мужчина ты или кто? Ты должен желать меня. В смысле — хотеть. Понятно ?

— Да не желаю я тебя хотеть! Вернее, не хочу желать.


Откуда же берутся наши желания? По Лакану, желания — это влечения Реального, изме­ненные и преобразованные экзистенциальным присутствием Символического Другого. В качестве фундаментальной предпосылки следует рассматривать отношения меж­ду желанием, свободой и Другим. Человек утверждает свою свободу в акте противостояния Другому, делая его объектом своего желания. "Я направляю свой взор на Другого, который смотрит на меня. Но взгляд не может быть увиден... С этого момента Другой становится суще­ством, которым я владею и который признает мою сво­боду" [114, v.2, р.84]. Здесь Лакан использует гегелевскую диалектику хозяина и раба, чтобы ясно выразить фунда­ментальные отношения между субъектом и Другим. В от­ношении к Другому хозяин пытается отстоять свою свободу, контролируя свободу Другого. Это требует пре­вращения другого субъекта в пассивный объект облада­ния и манипуляции, который признает власть хозяина и его свободу. На ту же тему иронизирует в приведенной выше цитате и Довлатов.

Лакан считает, что субъект может стать хозяином Дру­гого только в связи с сексуальным желанием последнего. "Моя первая попытка стать свободной субъективностью Другого через его объективность-для-меня — это сексу­альное желание" [там же, р. 81]. Для этого в сексуальном желании Другой преобразован в объект внутри опреде­ленной ситуации. Более того, желание превозмогает нарциссические интенции субъекта и позволяет ему вступить в отношения с доминирующим Другим (раз уж я побеж­ден своими желаниями и не могу ими управлять). "Поз­вольте любому человеку руководствоваться своими пере­живаниями; уж он-то знает, до чего сознание засорено сексуальными желаниями" — пишет Ж.-Л. Нанси.

О дискурсе сексуального желания в связи с актом ласки говорит и Ж.-П. Сартр: "Когда я ласкаю ее тело, Другой рождается под моими пальцами. Ласка — это ансамбль ри­туалов, воплощающих Другого" [121, р. 506-7]. Ласка ре­презентирует влечение, определяемое серией ритуалов, ис­точник которых — желание Другого существовать внутри Символического порядка языка и закона. "Поэтому жесты влюбленных — это язык, на котором можно говорить и которому можно обучиться" [там же, р.507]. Изучая влечение, можно изучить также и язык желания и, в конечном счете, понять, как он включен в структуру человеческой сексуальности. Исторические аспекты этой проблемы, ис­торию власти, наказаний, безумия и сексуальности, по­дробно исследовал М.Фуко [84, 85].



Еще одна оригинальная теория желания предложена единомышленниками Лакана Жилем Делезом и Фелик­сом Гваттари. В своей работе "Анти-Эдип (капитализм и шизофрения)" (1972) они предприняли фундаментальное структурно-аналитическое исследование желания. "Анти-Эдип" — сложный, типично постмодернистский текст, однако содержание его стоит того, чтобы приложить уси­лия к пониманию результатов авторской мысли.

Желание у Делеза и Гваттари, как и у Лакана, трактует­ся как желание реального, о котором субъект ничего не знает. Желание бессознательно, это нечто, отчуждаемое от потребности вытеснением, оно не может выразиться в запросе, обращенном к другому человеку. Лакан говорил о расколе (Spaltung) между желанием и потребностью: простое сексуальное влечение жаждет удовлетворения, в то время как любовь — это желание Другого (мы желаем, чтобы нас желали). Идеальный возлюбленный — тот, кто всегда желает меня как объект своей любви. В то же вре­мя желание Другого производит меня как некоторую субъективность — этот процесс называется актом конституирования субъекта.

Делез и Гваттари предметом своего исследования сде­лали способы конституирования субъекта желания, выра­ботав для него особый стиль изложения, одновременно психиатрический и политический, и отказавшись в то же время от первенства дискурса над другими предпосылка­ми языка. Последнее связано с попыткой ускользнуть от того, что они называют "диктатом означающего"; выра­зить невыразимое, оставшись за пределами ограничений, накладываемых любыми средствами выражения — вот зада­ча, которую сами авторы декларируют следующим обра­зом: "Означающее? Да оно нам просто ни к чему... При­нудительная и исключительная оппозиция означающего и означаемого одержима империализмом означающего, возникающего с появлением машины письма... Эта гипо­теза объясняет тиранический, террористический, кастри­рующий характер означающего" [106, р. 402].

Иными словами, "Анти-Эдип" есть попытка описать глубинную психическую реальность субъекта с помощью языка, в котором означающее не работает. Бессознатель­ное не означивается ("для нас бессознательное ничего не значит, равно как и язык"). Для этого авторы пытаются выйти за пределы разрыва между субъектом высказыва­ний и субъектом высказываемого. В высказывании кли­ентки "Не могу сказать, что я своего мужа ненавижу" первый субъект — та, что не может сказать, второй — та, которая ненавидит. Все высказывание в целом иллюстри­рует раскол между желанием и потребностью, о котором было сказано ранее.

Описанное Делезом и Гваттари положение дел создано тем властным характером, который приобретают в любом обществе или культуре способы выражения желания и, соответственно, формы его удовлетворения. Любой спо­соб выражения, любое означающее определяет желание. Желание реального, о котором субъект ничего не знает, превращается в желание чего-то (общество через свои со­циально-экономические, политические и культурные ин­ституты конкретно указывает — чего именно). Тогда единственный способ утвердить индивидуальную субъективность — это ускользнуть от любых означивающих си­стем, помочь своему реальному "просочиться" сквозь мельчайшие фильтры социальной власти. Для этого не­обходимы "активные и позитивные линии ускользания, которые ведут к желанию, к машинам желания и к орга­низации субъективного поля желания... Давать потокам проскользнуть под социальными кодами, пытающимися иx канализировать, преградить им путь" [106, р. 399-400].

Совокупность всех возможных форм проявления и реализации желания Делез и Гваттари называют производством желаний, оно образовано действиями машин желания. Субъект же — это просто связь между "машинами-органами", носителями (точнее, производителями) безличных желаний и "телом без органов" — своего рода потенциальной возможностью различных желаний. Это может быть, например, тело власти, капитала, дискурса, пищи и т.п., соответственно субъект, установивший с ними связь, желает высокого социального статуса, денег, говорить, есть и пр. Таким образом, у Делеза и Гваттари субъект предельно бессознателен, он есть момент связи механиз­ма желания с возможностью, сама эта связь, а не то, что возникает, оформляется, конституируется в момент осо­знания и удовлетворения влечений.

Более того, субъект не производится отдельными акта­ми связывания, посредством них процесс желания запи­сывается на поверхности тела без органов. В форме запи­си таких возможностей конституируется само тело без органов. Так возникают принятые в культуре схемы вож­деления, предопределяющие, кого (или чего), как и в ка­ких ситуациях может возжелать субъект. В силу своей неосознаваемости, скрытости, абстрактности они обладают поистине зачаровывающей силой: человек знает, чего он хочет, и ощущает силу своего желания, но сплошь и ря­дом не способен ответить на вопрос, почему хочет имен­но этого, именно такого. Так "машина желаний" превра­щается в "машину волшебства".

Другой, альтернативный путь — это упомянутая выше траектория ускользания. Субъект скользит по "телу без органов", не прикрепляясь к нему своими желаниями. Желание как бы просачивается сквозь "тело без органов", в любой момент времени субъект может удовлетворить желание, испытывая при этом наслаждение не от того, что он получил, приобрел, усвоил или проявил, а от ощу­щения "Это же я...", "это мое...". Такое бессознательное удовлетворение от своей истинной сущности свойственно "холостой" или "безбрачной" машине — чистому жела­нию субъекта. Бессознательное само себя воспроизводит, а человек при этом испытывает ни с чем не сравнимое ощущение своей подлинности. "Это же я, никакой, ни­чей, равный лишь себе самому..." Бытие человека естест­венно, он просто живет — подобно тому, как природные явления и процессы не преследуют никаких специальных целей, они просто есть. Так же и субъект в качестве "безбрачной машины" просто есть, в качестве "желающей машины" хочет быть, а под властью "машины волшебст­ва" должен и вынужден быть таким, как культурный обра­зец, записанный каком-нибудь "теле без органов".

Приведенные рассуждения могут показаться слишком сложными. Но это не мешает им хорошо и точно отра­жать действительное положение дел. В терапевтической работе всегда нужно четко представлять себе диалектику бессознательных желаний участников анализа, иначе психотерапевт может легко втянуться в бесконечное про­изводство желающих машин, в роли которых поперемен­но будут выступать субъекты, конституирующие себя в аналитическом процессе.

Иногда проекции бессознательных желаний создают немалые трудности. Приведу пример. Однажды клиентка У., привлекательная женщина лет 35, в групповой работе высказала довольно необычную жалобу:

К: У меня есть одна проблема, на самом деле очень серь­езная. Дело в том, что я просто не могу смотреть по телеви­зору программу "Поле Чудес". Там ведущий, вы все знаете, такой... хитрый... как же его зовут... (забыла фамилию). Од­ним словом, он мне ужасно неприятен. Я просто отворачи­ваюсь и выхожу из комнаты, если идет эта передача.

В процессе групповой терапии выяснилось, что за не­приязнью к телеведущему Л. Якубовичу скрываются сложные, амбивалентные чувства г-жи У. к ее знакомому. Один из членов группы попытался понять, чем Якубович напоминает этого приятеля. Оказалось, что внешне они совсем не похожи, у них разный рост, совершенно отли­чающаяся манера одеваться и разговаривать, одним словом — ничего похожего. Тогда я высказала предполо­жение, что, может быть, этот знакомый (назову его Сер­геем) напоминает Якубовича стилем своего взаимодейст­вия с клиенткой. Она горячо с этим согласилась, а затем расплакалась и отказалась обсуждать проблему в группе.

В индивидуальной работе госпожа У. признала, что отно­шения с Сергеем, очень значимые для нее, зашли в тупик.

К: Я понимаю, что он просто использует меня. Как будто играет в очень хитрую игру — и всегда в выигрыше. Знаете, как Якубович — видно, что он умнее и хит­рее всех этих гостей в студии, и он всегда выставляет их полными дураками. А те все равно смотрят ему в рот и ждут призов, выигрышей. Подарки ему дарят, заискива­ют, и еще пытаются взять верх. Я просто не могу на это смотреть — так и хочется закричать: вы что, не понима­ете, что вас дурят?!

Было очевидно, что игровая ситуация взаимодействия телеведущего с участниками "Поля Чудес" представляет собой своеобразную миметическую копию отношений г-жи У. с ее возлюбленным. Поэтому телепередача стала постоянным напоминанием о неблагополучии в личной жизни, своеобразным "фантомом" проблемы, вызывав­шим сильное отторжение. В ходе дальнейшей беседы выяснилось, что клиентка сильно идеализирует Сергея. По­пытка помочь взглянуть на ситуацию более объективно вызвала сильное сопротивление:


Т: Что Вас особенно задевает в поведении приятеля?

К: Нужно все время прятаться, скрываться. В конце концов, мы же не дети малые.

Т: Он скрывает роман с Вами?

К: Ну, он, знаете ли, занимает довольно высокое поло­жение. Ему неприлично ко мне приходить. Послушайте, Вы понимаете, что я хочу сказать... (прямое указание кли­ента аналитику, что для правильного понимания последне­му надо внимательно слушать).

Т: А Вас это устраивает?

К: Не то чтобы нет, скорее не совсем. (Линия ускольза­ния проходит через дискурс). Мне бы хотелось не быть больше... Нет, скорее не хотелось, а так получается, что я значу... могу... одним словом я меньше, чем остальные.

Т: Поясните, пожалуйста, в чем тут дело.

К: Не скажу, что мне это нравится, но это жизнь. Такая жизнь меня не устраивает, а другой нет. Я совсем запута­лась, как телезрители в студии. Особой радости нет, но жить по-другому — не выходит. Я с ним чувствую себя маленькой и глупой, и ничего не меняется. А он это уст­раивает... сильно устраивает это... это его... (Клиентка начинает лепетать, как маленькая девочка, и в конце концов умолкает).

Слушая этот довольно бессвязный монолог, я обрати­ла внимание на сниженную критичность восприятия жизненной ситуации. Применив лакановский принцип анализа "означающее как означающее"*, я поняла, что речевое поведение г-жи У. на сеансе — тоже миметическая копия: она ведет себя как маленькая девочка, и такой же предстает в ситуациях взаимодействия с Сергеем. Подчеркнутые выражения указывают на бессознательное желание быть меньше (быть маленькой). Очевидно, что возлюбленный использует это желание в своих интересах, поэтому госпожа У., с одной стороны, недовольна, а с другой — в качестве желающей машины — находит в сло­жившейся ситуации бессознательное удовлетворение.

* Любое выражение понимается буквально. "Не могу сказать, что бо­юсь" — боюсь и не могу в этом признаться, и т.д.


Стало понятно, почему сложившаяся ситуация — дискомфортная, неудовлетворительная с многих точек зрения — остается неразрешенной. Фактически в отно­шениях с Сергеем клиентка чувствует себя юной, неиску­шенной, неопытной девушкой, почти девочкой. Ей по душе такая ипостась, а партнер, в свою очередь, прель­щен возможностью иметь в одном лице и опытную лю­бовницу и наивную, беспомощно-привлекательную. Они взаимно поддерживают совместную инфантильную фан­тазию, неподходящую для внешнего социального мира (где г-жа У. должна вести себя по-взрослому). Телепере­дача "Поле Чудес" и ее ведущий в качестве игровой миметической копии реальных отношений затрудняют "встраивание" этого паттерна в Символический регистр и напоминают о воображаемом характере взаимодействия.

Структурно-аналитическая парадигма предлагает нео­граниченные возможности для понимания бессознатель­ного. По мере того как терапевт усваивает эту непростую, но уникальную по своей эффективности теорию, у него начинает формироваться более адекватное представление о сущности психотерапевтического взаимодействия. В большинстве случаев хорошая терапия имеет природу фантазма. Но прежде чем рассматривать его подробнее, следует остановиться на различных формах конституирования субъекта, главным образом воображаемых, по­скольку именно они, как в предыдущем примере, лежат в основе психологических проблем невротического уровня.

4. Воображаемое. Симулякр. Порнография

Регистр Воображаемого всем хорошо знаком. Этот спо­соб конституирования лежит в основе того, что принято называть социальной действительностью. Воображаемое, "ряд фикций, для отдельного индивида принципиально не­устранимых", является проблемой не само по себе (это обычная, нормальная жизнь, работа, общение), а лишь в тех случаях, когда в качестве артефакта изолирует, отчуж­дает субъекта от его собственного уникального внутренне­го опыта. В равной степени это касается и процессов иска­жения действительности (психологические защиты и т.п.).

Впервые специфику такой воображаемой подмены опи­сал еще Фрейд в работе "Утрата реальности при неврозе и психозе" (1924). Позднее Лакан с раздражением говорит о типичной ошибке психоаналитиков и психиатров, отож­дествляющих психоз с засильем воображаемого, а не с отсутствием этого регистра: "Проблема состоит не в потере реальности, а в силе, вызывающей к жизни то, что засту­пает ее место. Но что проку говорить с глухими (психоана­литиками классического толка — Н.К.) проблема ведь у них уже решена: склад бутафории находится внутри, и по мере надобности ее достают оттуда" [33, с.98].

Невроз у Фрейда представлен попыткой субъекта заме­нить потерю реальности воображаемыми объектами фан­тазии и идеализированными нарциссическимп отноше­ниями. Лакановскую теорию Воображаемого в какой-то степени можно вывести из представлений о неврозоподобном характере культуры и морали [79]. Однако идеи, высказанные Фрейдом в "Недовольстве культурой", в структурном психоанализе подверглись радикальным из­менениям.

По мнению постмодернистов, стратегия подмены, ими­тации, симуляции является главной осью современного общества. Человеческая жизнедеятельность почти не представляет Реальному возможностей для проявления, а большая часть наших социальных занятий и обязаннос­тей описывается категорией гиперреального. Последнее, как пишет Ж. Бодрийяр, состоит из призраков реальнос­ти, которые он называет симулякрами. Симулякр — это замена реальных вещей (или чувств) подделками, причем область фальсификации затрагивает скорее смысловую сторону вещей и событий, нежели их онтологию.

Например, типичным для нашего социума проявлени­ем супружеской любви являются подарки (цветы, парфю­мерия, драгоценности). Если муж дарит все это жене вместе со своей любовью, выражая и символизируя (оз­начивая) ее таким способом — перед нами естественная форма отношений. Если же он делает такие подарки вме­сто подлинного чувства, это симулякр. Любой психотера­певт неоднократно слышал подобные жалобы и взаимные претензии супругов.

Симулякры обладают определенной властью, прежде всего в сфере регулирования ценностей. Бодрийяр пишет:


"Симулякры — это не просто игра знаков, в них заключе­ны также особые социальные отношения и особая инстанция власти... Имеется тесная связь между иезуитской покорнос­тью души (perinde аc cаdаver) и демиургическим замыслом избавиться от природной субстанции вещей, заменив ее субстанцией синтетической. Как и подчиненный организации человек, вещи обретают при этом идеальную функциональ­ность трупа. Здесь уже заложена вся технология и технократия — презумпция идеальной поддельности мира, которая находит себе выражение в изобретении универсального вещества и в универсальной комбинаторике веществ" [7, с. 116].


В сфере душевной жизни симулякр особо сильно стре­мится представить себя более реальным, чем сама реаль­ность. Главное здесь — не столько имитация, сколько претензия на бытие. Истерические личности сплошь и рядом непомерно раздувают "мифы об истоках" и знаки (стигматы) реальности, осуществляют бешенную эскала­цию вторичной истины, объективности и аутентичности. Терапевтическая конфронтация не всегда может остановить, пресечь симуляционное моделирование, ибо, как уже говорилось, в нашем обществе симуляция широко­масштабна, обычна и типична.

Настолько, что сама реальность вынуждена совпадать с моделями симуляции. Симулякры уже давно более реаль­ны, чем вещи, более значимы, чем слова. Они ценятся больше, чем действительность, и более желанны, посколь­ку просто люди (ценности, желания, чувства) далеко не так красочны, престижны и вездесущи, как рекламируе­мые повсюду симулякры. У естественного, природного человека нет потребности в абсолютно свежем дыхании. Бо­лее подробно о таких вещах можно прочесть хотя бы у В. Пелевина в "Generation П."

Одним из наиболее массовых симулякров современно­сти (наряду с поп-искусством, рекламой, дайджестами и т.п.) служит порнография. Первоначально порнографию объясняли как результат сублимации сексуальных ин­стинктов, однако место, занятое ею в современной куль­туре, заставляет пересмотреть эту слишком простую тео­рию. По мнению постмодернистов, основной фантазм, реализующийся в порнографии (Сьюзен Зонтаг исполь­зует понятие "порнографическое воображение"), — не фантазм секса (Реального), а поглощение его гиперреаль­ностью, симулякром. Вуайеризм* порнографии, говорит Бодрийяр, — это не сексуальный вуайеризм, но вуайеризм представления и его утраты, головокружение от ут­раты сцены и вторжения непристойного:

* Форма сексуального извращения, состоящая в подглядывании за ин­тимными действиями другого человека — обнажением, половым ак­том и т.п.


"Непристойность выжигает и истребляет свои объекты. Это взгляд со слишком близкого расстояния: вы видите то, чего никогда не видели, — вы никогда не видели, как функ­ционирует ваш пол; вы не видели этого со столь близкого расстояния, да и вообще не видели — к счастью для вас. Все это слишком правдиво, слишком близко, чтобы стать прав­дой. И как раз это-то и зачаровывает: избыток реальности, гиперреальность вещи" [5, с.ЗЗЗ].


Лакан помещает порнографию среди феноменов Реаль­ного, вписанных в психотический дискурс. Поскольку "бесполезно заниматься поисками того, какие фантазмы (перверсивные*, фетишистские, первосцены) таятся в порнографии, ибо они блокированы ею же вследствие переизбытка реальности", порнографию можно рассматри­вать как вторжение реальной сексуальной экзистенции в регистр Воображаемого — по аналогии с перверсией, кото­рая есть вторжение сексуального в Символическое. В рабо­те "Перверсия, влечение и дискурс" (1963) Лакан пишет:

* Перверсия — принятый в клинике термин, обозначающий извращение.


"Перверт — структуралист в глубине души, ибо он посто­янно пытается привнести себя в сексуальную сферу Другого, символизирующего не только закон, но и любовь. Преобла­дание в садомазохистских отношениях униформы, сценариев и договоров выражает желание перверта отнести собственную сексуальность на уровень социо-Символического порядка, бросая вызов существованию Другого.

Перверсии, реализуя стремление выполнять роль отца, чаще всего используют эротизацию закона и языка. Можно сказать, что садист на Символическом уровне пытается подтвердить за­ключение: "Это я — Другой закона и желания" [114, р.171].


Иными словами, порнография — это "ручная" первер­сия, которую может себе позволить нормальный (невро­тический, а не психотический) субъект. В своем эссе, по­священном порнографическому воображению, Сьюзен Зонтаг определяет порнографию "как общепринятый симптом сексуальной ущербности либо отклонения у ее производителей и потребителей" [22, с.65]. Поэтому встреча с элитными образцами психотического конституирования, которые могут проходить по ведомству порно­графии (например, романы Ж. Батая или "Мальдорор" Лотреамона) оборачивается для "нормального невроти­ка" не удовольствием, а культурным шоком.

В отличие от порнографических или рекламных симулякров (часто совпадающих друг с другом) символизиро­ванное Реальное — та же порнолатрическая (блудопоклонническая) проза Ж. Батая или повести М. Лейриса — только начинают вторгаться в постсоветское культурное пространство. Так что фантазм как форма символическо­го конституирования по-прежнему продолжает ассоции­роваться с психической патологией, а психотерапевты все еще путают его с симптомом.

5. Фантазм в терапии

Способы истолкования в психоаналитических словарях термина "фантазм" выпукло отражают историю развития исследований психических реалий бессознательной ду­шевной жизни. В англо- и немецкоязычных глоссариях этого слова нет вообще, зато Лапланш и Понталис начи­нают соответствующую статью следующим образом: "Французское слово fantasme было заново введено в упо­требление психоанализом, и потому оно более нагружено собственно психоаналитическими смыслами, нежели не­мецкое Phantasie, причем это слово не соответствует не­мецкому в точности и имеет ограниченное употребление: fantasme — это особый продукт воображения, а вовсе не мир фантазий и не деятельность воображения в целом" [37, с.551-552].

Действительно, структурные психоаналитики широко используют слово "фантазм", помещая его в такие со­блазнительные контексты, как "фантазм первоначаль­ный, фантазм первоначал, первоначало фантазма", "фан­тазм как опора действительности", "фантазм: молчание женского наслаждения" и т.п. Чего стоят одни только на­звания работ — "Логика фантазма", "Возлюби свой симптом", "Все, что Вы хотели знать о Лакане, но боя­лись спросить Хичкока"!

Фантазм — это бессознательный сценарий получения удовольствия, план и способ удовлетворения желаний Ре­ального, о которых субъект ничего не знает. Простейшая иллюстрация психологической, природы фантазма — лю­бое аутоэротическое удовольствие: автоматическое дейст­вие, вполне невинное (ковыряние в носу, в ушах, поче­сывание, пощипывание губы и т.п.). Почему эти бесцельные (с виду) действия приятны и успокаивают, так что люди машинально выполняют их в затруднитель­ных ситуациях жизни? А самое главное — почему чело­век конфузится и краснеет, если обратить на них внима­ние, спросить, зачем он это проделывает?

Ответ достаточно прост. Все эти ковыряния и почесы­вания на самом деле — всецело сексуальные действия, приносящие субъекту аутоэротическое удовлетворение. Поэтому он краснеет, будучи публично застигнут в мо­мент сексуального акта. Он знает, что делает (знает бес­сознательное), но сама связь с базовым уровнем полиморфно-перверсной сексуальности, в котором укоренены аутоэротические действия, вытеснена. Даже у тех, кто смутно понимает, что природа упомянутого поведения суть онанизм. Таким образом, даже простейший аутоэротический фантазм позволяет нам, что называется, и не­винность соблюсти, и капитал (удовольствие) приобрести.

Конечно же, большинство наших фантазмов более сложны. Существует огромное множество воображаемых событий, посредством которых (в более или менее иска­женном психологическими защитами виде) исполняются бессознательные желания, желания Реального. Фан­тазм — как бы окошко, открытое в Реальное, это своеоб­разный компромисс между принципом удовольствия и принципом реальности, посредством которого человек может хоть что-то узнать о своих подлинных желаниях.

Многие фантазмы относятся к самым ранним этапам психического развития (первоначальный фантазм), они по­вествуют о желаниях, которые человек не способен вспом­нить, но в то же время и не может забыть (первосцена, детские фантазмы о совращении). Фантазм и перверсия сходны друг с другом, только извращение — это вторже­ние Реального в Символический порядок, а фантазм — экспансия Символического в экзистенцию Реального.

В этом — корни привлекательности фантазма. Он зача­ровывает и обольщает, поскольку (на какое-то время) возвращает взрослого человека в давно утраченный, бла­женный рай нарциссического удовольствия. Будучи про­дуктом воображения, фантазм противостоит воображае­мой феноменологии социальной жизни, красочно описанной Лаканом: "Он (человек — Н.К.) примет дея­тельное участие в этом общем деле своим повседневным трудом и заполнит свой досуг всеми щедрыми благами культуры, которые — от детектива до исторических мемуаров, от общеобразовательных лекций до ортопедии груп­пового общения — дадут ему все необходимое, чтобы за­быть о своем существовании" [36, с.51].

Лакановский вариант аналитической психотерапии ос­новывается на фантазме. Последний присутствует в лю­бых формах терапии, но крайне редко становится предме­том изучения и осмысления. В какой бы форме не выражался сознательный запрос, бессознательное взаимо­действие терапевта и клиента основывается на фантазме. Фантазм — это особый продукт Воображаемого удовле­творения посредством символизации запроса, обращенно­го к аналитику-Другому. Содержание запроса, обусловленное аналитической фрустрацией, символически приравнивается к успешной попытке означить желание.

Приведу пример достаточно простого фантазма в тера­пии. Одна из моих клиенток, госпожа Т., на очередном се­ансе захотела обсудить со мной сексуальные претензии ее мужа. Она подробно рассказала о его запросах, подчерк­нув, что сексуальные аппетиты мужа намного превышают норму. В частности, г-жа Т. с возмущением заявила, что муж настойчиво уговаривает ее заняться сексом втроем. "Приведи какую-нибудь свою подругу, и ты увидишь, как это замечательно. А мне не нужно будет идти к любовни­це всякий раз, когда захочется чего-нибудь необычного".

Пересказывала это все клиентка очень эмоционально, то и дело подчеркивая, насколько такое поведение для нее неприемлемо, а желание мужа — попросту чудовищ­но. В какой-то момент я поняла, что фактически г-жа Т. бессознательно, но весьма настойчиво уговаривает меня поучаствовать в проекте ее супруга. В рассказе звучали вожделение и страсть, она, что называется, прямо обли­зывалась.

Соблазняющий характер ее поведения открылся мне в тот момент, когда я почувствовала, что и у меня тоже пол­ный рот слюны. Почему я бессознательно откликнулась на это нехитрое совращение? Ведь мои фантазмы (на­сколько я их знаю) не включают идею "menage a frois''.

Фантазм госпожи Т. попросту индуцировал мой собст­венный. Я представила себе, как буду описывать все это — и соблазнение свершилось.

Предложив клиентке интерпретацию случившегося, я с трудом остановила ее расспросы. Как, у меня тоже есть фантазии? И такие необычные? Пришлось предпринять специальные усилия по восстановлению стандартной си­туации аналитической фрустрации.

Последняя имеет место в случае, когда позиция анали­тика маркирована избытком означающих, тогда как кли­ент испытывает их недостаток. Деятельность терапевта фактически представляет собой конструирование фантазма. Поскольку фантазм представляет собой не действие и не событие, а эффект смысла* в чистом виде, то разли­чие целей участников терапии проходит не в плоскости Воображаемого и Реального, а в семиотических стратеги­ях, определяющих желание.

* Концепцию смысла как эффекта, происходящего "на поверхности" соприкосновения вещей (событий) и их описаний см. у Ж. Делеза [14].


Аналитик в ходе терапии занимает то место в Симво­лическом, с которым клиент отождествляется. Это поло­жение, из которого субъект видит себя таким, каким ему хочется, чтобы его видели другие. В качестве места про­екции Я-идеала он может понять желание клиента и обеспечить ему доступ к этому пониманию — за счет эф­фектов смысла, обусловленных интерпретирующей ре­чью. "Когда субъект приносит свое желание в жертву идеалу (аналитическая фрустрация — Н.К.), когда он полностью подчиняется символической идентичности, когда надевает на себя символическую маску, то именно в этой маске и можно разглядеть его желание" [59, с. 26].

Идеал, посредством которого присваивается Символи­ческий Другой — это и другой желания субъекта. Или, как пишет Ж.-А. Миллер, "то, что субъект скрывает, и то, по­средством чего он это скрывает, является и формой ра­зоблачения скрываемого" [118, р. 37]. Любой опытный психотерапевт хорошо ориентируется в таких маскирую­щих стратегиях дискурса клиента и видит за истерически­ми проявлениями — вытесненное ядро бессознательной сексуальности, эдиповы проблемы, за навязчивостями — анальную симптоматику и т.п. И конечно же, свободно плавающее внимание аналитика, выделяющее в путанице образов сновидения или цепи свободных ассоциаций па­тогенное ядро, опирается прежде всего на собственные ощущения и переживания — в качестве трансферентного объекта желания клиента.

В качестве универсальных "отмычек" Лакан описывает также метафору и метонимию — лингвистические тропы, посредством которых вытесненный объект желания озна­чивается в дискурсе. Метафора: (вытесненное означаемое связано сходством с означающим, похоже на него). На­пример, вся фрейдовская — фаллическая и вагинальная — символика сновидений. Метонимия: (означаемое и означающее связаны, но не сходством, а смещением, они рядом). Лакановский пример — "я вижу тридцать парусов на горизонте" (вместо "тридцать кораблей с парусами"). Природу метафоры имеет также и симптом: он похож на объект желания. Лакан пишет:


"Двойной спусковой механизм метафоры и есть тот меха­низм, с помощью которого получает определенность симп­том (в аналитическом смысле). Между загадочным означаю­щим сексуальной травмы и термином, заменившим ее в цепочке означающих, пробегает искра, фиксирующаяся в симптоме — а он представляет собой метафору, включающую плоть пли функцию в качестве означивающего элемента — значение, недоступное для субъекта, обладающего сознани­ем, у которого симптом этот можно снять" [36, с.75, перевод отредактирован мною — Н.К.].


Интересно, что инициатором включения фантазма в терапевтический процесс почти всегда бывает клиент. Собственно, именно клиенты, продуцирующие много­численные фантазмы, побуждают терапевта обратить внимание на эти специфические феномены душевной жизни. Разумеется, это не значит, будто терапевты не со­здают фантазмов — наоборот, лучшие из них занимают почетные места в анналах психотерапии. Фрейдовская "История болезни Доры", "Пигля" Д.В. Винникотта, "Че­ловек из Февраля" Милтона Эриксона, блестящие рабо­ты К. Ясперса, посвященные Стринбергу и Ван-Гогу, — этот список можно продолжать до бесконечности*. Но обычно именно фантазмы клиентов имеют приоритет — в том смысле, что они чаще становятся объектом анали­за и размышлений.

* Не могу удержаться от упоминания совершенно потрясающей книги Барбары О'Брайен "Операторы и вещи" (М.: Класс, 1996). Это "не­обыкновенное путешествие в безумие и обратно" — документальная история психотического фантазма, записанная самой больной после выздоровления.


Одна из клиенток, госпожа Щ., в ходе длительного те­рапевтического анализа периодически возвращалась к дет­скому воспоминанию о серии разрозненных эпизодов, в которых она играла с песком, а затем оказывалась погре­бенной под ним. Я много раз пыталась интерпретировать это воспоминание в различном ключе — как иллюстриру­ющее динамику терапии, имеющее отношение к первосцене, трансферентное, покрывающее и т.п. Ни одна из ин­терпретаций не была ассимилирована, и я сама чувствовала, что дело здесь совсем в другом. К тому же па­мять клиентки не сохранила почти никаких подробностей.

На одном из сеансов, когда у меня возникло хорошо знакомое многим аналитикам ощущение тоскливой не­подвижности анализа, и полного застоя в терапии, я по­просила г-жу Щ. рассказать мне что-нибудь другое. "Нет уж, — возмутилась она, — теперь Ваша очередь". Я со­бралась было в очередной раз мягко объяснить клиентке, кто кого анализирует и кто кого должен слушать, но вме­сто этого вспомнила рассказ из книги Итало Кальвино "Незримые города" и почти дословно пересказала его госпоже Щ. Рассказ этот короткий, так что я позволю се­бе привести здесь его полностью:


Аргия совершенно отличается от других городов тем, что в ней вместо воздушного пространства — земля. Ее улицы полно­стью похоронены под землей, комнаты в домах до самого потол­ка засыпаны мелкой глиной, на каждую лестницу, словно нега­тив, накладывается лестница из земли, а вместо неба с облаками ее крыши придавлены каменистыми слоями почвы. Не­известно, удается ли жителям передвигаться по городу, расши­ряя прорытые червями ходы и трещины, из которых пробивают­ся корни растений: влага изнуряет тело, и вряд ли у них есть много сил; должно быть, они неподвижно лежат в темноте.

Наверху, где мы находимся, не видно никакого следа Аргии; однако есть такие, что говорят: "Это здесь, под нами ", и им приходится верить, потому что эти места пустынны. По но­чам, приложив ухо к земле, можно услышать, как внизу захлопывается дверь* [26, с.161].

* Перевод А.В. Гавриленко, А.П. Толочко.


Утром на следующий день г-жа Щ. позвонила и попро­сила ее немедленно принять; мне с трудом удалось угово­рить ее прийти к полудню, когда у меня закончились за­нятия в университете. Она торопилась рассказать мне свое сновидение:


Мне снится старый пейзаж из моего детства, дорога от кирпичного завода к дому. Это крутой спуск в довольно глубо­кую балку, а затем — более пологий подъем. Невдалеке — дом моей первой учительницы, в сновидении он сдвинут ближе к за­воду, чем на самом деле. Примерно в первой трети спуска есть пещера с глиняным полом, даже скорее щель, но довольно боль­шая. Я не то чтобы иду или нахожусь в этой пещере, а скорее знаю, что она там, и вижу, как она устроена.

Дальше Вы предлагаете мне нарисовать топографическую карту этой пещеры, а я отвечаю, что лучше, чтобы это был рекламный буклет на глянцевой бумаге, и начинаю рассказы­вать, что в нем должно быть. И тут во сне пещера как-то сливается с образом Каменной Могилы — археологического па­мятника эпохи верхнего палеолита, который находится в окре­стностях города. Я там бывала несколько раз.

Рассказывая, я вижу на стенах, пещеры наскальные изобра­жения, очень четкие — могу нарисовать их хоть сейчас: круги, звезды, фигуры людей и животных. Там еще есть нечто, похо­жее на ассирийскую клинопись, осколки керамики, птичьи сле­ды на глине... Кое-что из этого всего действительно есть на Kaменной Могиле, но никак не в пещере, которая снится, и я это хорошо знаю. Я думаю, что все это надо умело соста­вить — и mогда все будет в порядке.

И тут я начинаю ощущать неудобство из-за того, что дом учительницы так близко. И еще понимаю (там, во сне), что могу застрять в пещере и чувствую, как ноги вязнут в глине. Это очень страшно, как в детстве, когда меня засыпало пес­ком в большой яме.

Я вхожу в пещеру и вижу, что ее пол как-то разрастается, он тоже глиняный, и на нем появляются следы, но не такие, как в буклете и на стенах, а человеческие — следы босых ног, маленькие, женские, и след мужской обуви — размера 45-го. Босые следы — это точно мои, и я снова пугаюсь, так как понимаю, что была в этой пещере, когда ее еще не было (?) Это Глиняная Могила, думаю я, и назад мне уже не выбраться. И тут появляется надежда, что придет тот мужчина, который оставил следы обуви. Он действительно входит (я вижу силу­эт на фоне освещенного входа в пещеру), я не знаю точно, кто он, но знаю, что — не тот. Это самое ужасное место в сно­видении. Последнее ощущение, очень смутное — я же не смогу убить его, у меня в руках только буклет, бумажный листок. Проснулась я в тягостной тоске и сразу стала Вам звонить, чтобы рассказать все это.


Я не стала интерпретировать это сновидение в рамках какой-либо традиционной схемы анализа, а вместо этого объяснила клиентке лакановские представления о страхе смерти в Реальном (см. выше, с. 217 настоящей книги). "Концовка сновидения, — сказала я, — иллюстрирует известную мысль Лакана о том, что последнее слово чело­века в отношениях с неведомой ему речью — это смерть".

После этого случая у госпожи Щ. исчезла мучившая ее до этого клаустрофобия (боязнь замкнутых помещений). Совершенно неожиданно я на собственном опыте поня­ла, что представляет собой знаменитый лакановский итог терапии — "исчезновение симптома как сюрприз". Он достигается за счет конструирования фантазма на месте симптома. Обычно терапевт предлагает клиенту другой сценарий получения удовольствия, символически удовле­творяя и реально фрустрируя его желание быть объектом желания Другого (= аналитика). В данном случае боль­шую часть работы выполнило мое Символическое, вовре­мя "вспомнившее" подходящую историю, и бессозна­тельное клиентки, трансформировавшее ее симптом в исцеляющий фантазм. Интересно, что анализ после это­го продолжался куда более динамично. Г-жа Щ. смогла рассказать на терапии о своем страхе смерти — это и бы­ло ее основной проблемой.

Специфика фантазма как психического феномена оп­ределяется также его чрезвычайной динамичностью, по­движностью. Он не только "с легкостью покрывает рас­стояние между психическими системами, переходя от сознания к бессознательному и обратно" (14, с. 285), но и способен легко смещать, изменять позицию клиента, предоставляя множество возможностей для символичес­кою конституирования. Поэтому клиент склонен идеализировать терапевта, использующего конструирование фантазма, приписывая ему всемогущество и всезнание. Такая позиция ощутимо модифицирует трансферентные отношения и становится объектом анализа уже в самом конце терапии, на стадии сепарации-индивидуации, ко­торую Лакан называет "переходом за грань желания".

 Конец анализа: Переход за грань желания или По ту сторону речи

Окончание терапии — одна из наиболее интересных проблем как классическом, так и в структурном психо­анализе. Я уже касалась этого вопроса во второй главе (параграф 2.2.), но там рассматривались преимуществен­но технические вопросы и освещалась формальная сторо­на: как правильно заканчивать терапию, как лучше это сделать и т.п. Содержательный аспект — что при этом происходит? как мне кажется, фундаментальнее всего разрешен у Лакана.

Классическая фрейдовская формулировка — анализ за­вершен, когда аналитик и пациент больше не встречаются на аналитических сеансах — прекрасный образец полной речи, несущей в себе всю полноту ассоциаций авторско­го дискурса. К счастью, отец психоанализа снизошел до разъяснений:


"Это происходит, когда выполнены два основных условия: во-первых, пациента больше не мучают его симптомы, стра­хи и торможения, а во-вторых, аналитик уверен, что пациент осознал достаточно вытесненного и непонятного материла, так что патологическим процессам в его психике не на что опереться. Если это невозможно по чисто внешним причи­нам, то анализ лучше считать неполным, а не незавершен­ным" [108, vol. 16, р.237].


Лакан весьма скептически относился к возможности достижения столь идеальной цели. Объектом его крити­ки, правда, был не столько фрейдовский лозунг, сколько попытки М. Балинта, М. Кляйн и других представителей объектной школы воплотить его в жизнь. Кляйнианцы и эго-психологи полагали личностную интеграцию идеаль­ным итогом конца анализа, но фактически понимали эту интеграцию как Воображаемую реализацию субъекта, сведенного к его собственному Я.

Последователи Фрейда рассматривали анализ скорее как синтез: аналитический пациент — это субъект во всей его целокупности, т.е. полный, завершенный, не фрагментированный защитами и вытеснением. По достиже­нии такого результата анализ считался законченным. Ла­кан хорошо понимал мнимую, Воображаемую природу этого идеального гомункула:


"Нам все уши успели прожужжать разговорами о том, что субъект-де берется в его целокупности. Почему он, собствен­но, должен быть целокупным? Нам лично об этом ничего не известно. А вы — вы когда-нибудь таких целокупных существ встречали? Это, наверное, идеал. Я их не встречал никогда. Лично я не целокупен. Да и вы тоже. Будь мы целокупны, мы и были бы каждый сам по себе, а не сидели бы здесь вместе, пытаясь, как говорят, организоваться. Это не субъект в сво­ей целокупности, это субъект в своей открытости. Он, как водится, сам не знает, что говорит. Знай он, что говорит, он бы здесь не был" [35, с.349, курсив мой — Н.К.].


Мы видим, что скончание анализа Лакан связывает с узнаванием субъектом себя, пониманием себя как субъ­екта высказанного, выговоренного в психотерапевтичес­ком дискурсе. Очевидно, что разница между тем, что есть, и тем, что субъект о себе рассказывает, замечаемая сперва только аналитиком, постепенно становится до­ступной клиенту. По мере продвижения терапии эта "разность" уменьшается, и в конце анализа клиент в ка­честве экзистенциального субъекта не нуждается в под­порке Воображаемого Я его дискурса. Многие психотера­певты наверняка оценят по достоинству риторическое восклицание французского психоаналитика: "Неужели мы заставляем людей так много говорить с единственной целью заставить их в конце концов замолчать?"

Приближаясь к концу, терапия все чаще исследует ди­намику переноса в качестве ведущего бессознательного сценария психотерапевтического взаимодействия. В са­мом начале, когда трансфер только развивается, аналитик расположен в идеальной позиции "мнимого всеведения", тогда как в конце анализа происходит отказ от идеализа­ции Другого и принятие аналитика как отвергнутого объекта влечения клиента.

Такой объект* называется отвергнутым, ибо репрезен­тирует утраченную часть субъекта, вызывающую его жела­ние и любовь. Как известно, Лакан определяет любовь как способность дать кому-либо то, чего он лишен. В ана­лизе этому соответствует ситуация терапевтической фрус­трации, когда аналитик не отвечает на либидный запрос пациента, но стимулирует его желание взаимодействовать и, следовательно, продолжать аналитическую работу.

* Лакан называет его объектом 'а'.


Более того, отказываясь уступать либидному запросу пациента, аналитик вынужден занять позицию неизвест­ного объекта бессознательного желания, отсылающего к невозможности Символизации Реального. Объект 'а' ре­презентирует присутствие аналитика, фантазматический объект желания и референт вытесненной инфантильной сексуальности.

По мере разрушения (демонтажа) фантазма трансферентной любви терапевт "встраивает" желание клиента в новый, в какой-то степени противоположный сценарий, предполагающий становление субъектности последнего в качестве объекта 'а' для Другого. Клиент смещается от позиции субъекта влечения к позиции объекта 'а', кото­рый является причиной влечения Другого. Лакан называ­ет такую перемену позиции "пресечением фантазма" и связывает его с процедурой "перехода". Именно так кли­ент переходит от признания отсутствия аналитика к ут­верждению его присутствия.

Успешно завершившаяся терапия преобразует невроти­ческую тревогу и различные страхи клиента в чистое удо­вольствие познания им собственной субъектности. Это не значит, что по окончании терапевтического анализа в кабинете сидят друг против друга уже два терапевта, и один из них (бывший пациент) — начинающий. Как бы ни привлекала аналитика идея стать наставником, приме­ром и идеалом для других людей и создавать их по свое­му подобию, он не должен забывать, что не это является его задачей в аналитических отношениях, и что, потакая себе, он попросту изменяет своим обязанностям. Если же это случится, аналитик лишь повторит ошибку родите­лей, которые разрушают своим влиянием независимость ребенка. Он просто поменяет одну зависимость на дру­гую. Аналитик не должен замещать Супер-эго или стано­виться отцом для клиента, он всего лишь демонстрирует свою непричастность к зависимости субъекта от идеала и примера Другого.

Хорошо понимая всю справедливость этих положений, хочу заметить, что придерживаться их на практике не так-то просто. В своей работе мне, например, приходит­ся совмещать терапию и преподавание глубинной психо­логии, поэтому навязчивое желание превращать клиентов в студентов — вполне устоявшийся симптом, который я надеюсь проанализировать в подходящей ситуации.

Лакан считает, что независимо от того, будет ли психо­аналитическое вмешательство теоретическим или суггес­тивным, можно утверждать, что оно должно быть неопре­деленным (двусмысленным). Множественность смыслов, которыми оперирует терапевт, обуславливает специфику психотерапевтического дискурса, которую на языке структурного психоанализа можно определить как диа­лектику бесконечного порядка языка и конечности желания.

Терапевтический анализ придает смыслу статус собы­тия в той мере, в какой он отделяется и отличается от положения вещей, которые производят его и в которых он осуществляется. Не случайно становление фантазма выражается в игре грамматических трансформаций, а его самая существенная особенность состоит в том, что фаитазм может быть облечен в слова, выражен предло­жением — Символизирован. При этом речевой акт ана­литика, подбирающего означаемые, создавая фантазм, функционирует в качестве перформатива*. Это важный при так, отличающий сконструированный в терапевтических целях фантазм от фантазмов, порождаемых пси­хотиками.

* Перформатив —  тип высказывания, эквивалентный действию или поступку. Например, "я пишу" есть сообщение об акте писания, а не сам этот акт, в то время, как "я прошу" — это и есть сам акт прось­бы, а не информация о ней.


Посредством фантазма (точнее, череды фантазмов, сконструированных в ходе психотерапевтического обще­ния) клиент переходит из образованного симптомами пространства Воображаемого в поле речи и языка, главен­ствующих в Символическом. Ведь именно система языка обеспечивает возможность выражения (артикулирования) желаний и влечений, а речь — это и есть попытка выра­зить бессознательную реальность, символизировать ее или хотя бы намекнуть. Лакан пишет об этом так:


"Чего бы ни добивался психоанализ — исцеления ли, про­фессиональной подготовки, или исследования — среда у не­го одна: речь пациента... Мы покажем, что речь, когда у нее есть слушатель, не остается без ответа никогда, даже если в ответ встречает только молчание. В этом, как нам кажется, и состоит самая суть ее функции в анализе.

Ничего об этой санкции речи не знал, психоаналитик ощутит ее зов тем сильнее. Расслышав же в этом зове лишь пустоту, он испытает эту пустоту в самом себе, и реальность, способную ее заполнить, станет искать уже по ту сторону ре­чи" [36, с. 18].


Таким образом, в рамках лакановской парадигмы мож­но выделить два основных этапа психотерапевтической работы: интерпретацию бессознательного и переход за/через фантазм. Исследуя симптомы клиента, аналитик пытается увидеть за ними основной фантазм как сущ­ность наслаждения, блокирующего понимание и даль­нейшее истолкование (не надо забывать, что клиент, осо­бенно поначалу, хочет не понимать, а наслаждаться). Далее нужно дистанцироваться от этого фантазма и создать новый, который станет для клиента не просто бес­сознательным сценарием получения удовольствия, но также и моментом истины — такой точкой совпадения Символического с Реальным, в которой субъект достига­ет окончательной идентичности себе самому.

Конечно, субъект, пребывающий в этой точке*, — всего лишь гипотеза. Однако Лакан предлагает специаль­ную терапевтическую конструкцию, терапевтический прием, который он называет синтомом. Синтом (sinfhome), как указывает С. Жижек, — это синтез, гибрид симптома и фантазма, атрибут синтетического (synthetic) и в то же время святого (saint) человека, субъекта тера­певтического фантазма. Он играет центральную роль в завершении терапии:

* Как пишет Лакан, "во всем своем совершенстве" — это себя созна­ющее, все-сознающее существо у Гегеля, это истица как не-сокрытость, не-потаенность (алетейя) у Хайдеггера и т.п.


"Симптом как синтом есть некоторая конфигурация озна­чающих, пронизанная наслаждением, — это означающее как носитель jouis-sense, "наслаждения со смыслом".

Важно помнить, что симптом обладает предельным онтоло­гическим статусом; симптом, понимаемый как синтом, — это в полном смысле слова единственная наша субстанция, един­ственное позитивное основание нашего бытия, единственное, что придает субъекту устойчивость. Иными словами, только симптом позволяет нам — субъекту — "избежать безумия", выбрать нечто вместо ничто (психотического аутизма, разру­шения символического универсума). Только симптом, связы­вая наше наслаждение с определенными означающими, с символическими образованиями, придает тем самым некий минимум устойчивости нашему бытию в мире" [20, с.80].


Такая формулировка может показаться слишком кате­горичной. Однако мой личный опыт терапевтической ра­боты показывает, что способность произвольно констру­ировать фантазмы и, тем самым, противопоставить сознательный выбор символического конституирования себя как субъекта симуляционному моделированию, опи­санному в предыдущем параграфе, является важным кри­терием успешности терапии. Будучи осознанным, произ­водство симулякров теряет свою ценность для клиента. Воображаемая нарциссическая самоидентификация не претендует больше на статус экзистенциального априори его жизни, а система личностных смыслов начинает бо­лее реалистично соотноситься со значимыми характерис­тиками внутреннего опыта.

Последнее, о чем стоит упомянуть в контексте обсуж­даемой проблематики — это требования к аналитику, его личности и профессиональному мастерству. В отличие от других авторитетов, Лакан категорически настаивает на бессубъектности терапевта. Он жестко критикует используемые эго-психологами способ смягчения аналитичес­кой фрустрации, высмеивает балинтовский тезис о "жи­вом зеркале*» и особенно непримиримо относится к идее интеграции Я посредством ассимиляции частичных объ­ектов в процессе терапии.

* Фрейд писал, чго аналитик должен быть для клиента бесстрастным зеркалом, в котором отражается личность последнего. "Живое зерка­ло" примерно соответствует интерсубьективной модели отношений "терапевт-пациент". См. об этом также работы М.Гилла [109].


Эта идея популярна среди аналитиков объектной шко­лы. Исходя из представлений о характерной для невроти­ка параноидно-шизоидной спутанности, они рассматри­вают терапевтический процесс как попытку "собрать воедино" все пережитое на прегенитальных стадиях, час­тичные объекты и влечения и т.п. И воссоздание этого воображаемого Я происходит вокруг некоторого центра, которым является Я аналитика. Попросту говоря, тера­пия, основанная на установлении значимых объектных отношений или личном примере ("делай, как я, и будешь счастлив"), по мнению Лакана, есть не что иное, как воссоединение фрагментов присущего клиенту воображае­мого расчленения.

Таким образом, идеальным терапевт — это Другой как место в структуре Символического. Перефразируя изве­стную поговорку, можно сказать: для того, чтобы быть святым, это место должно быть пусто; воображаемое Я аналитика начисто исключается из терапевтических отно­шении:


"Если аналитиков специально готовят, то делается это как раз с той целью, чтобы были субъекты, у которых собствен­ное Я отсутствует. Это и есть идеал анализа, который, конеч­но же, остается чистой возможностью... Анализ состоит в том, чтобы позволить субъекту осознать свои отношения не с собственным Я аналитика, а с теми Другими, которые и яв­ляются его истинными, но не узнанными собеседниками. Субъект призван постепенно открыть для себя, к какому Другому он, о том не подозревая, обращается на самом де­ле..." [35, е.353].


Поэтому фантазм, в которым фигуры клиента, анали­тика, субъекта, Другого, Иного могут переплетаться и со­четаться в немыслимых вариантах, представляет собой прекрасную форму артикулирования значений и смыс­лов, находящихся "по ту сторону речи". Психотерапевти­ческий дискурс на уровне фантазма может обеспечить постулируемую Лаканом "связь с подлинным Другим, с Другим, чей ответ всегда оказывается неожиданным, и определяет собой окончание анализа" [35, с.353].